Очарованный принц - Страница 21


К оглавлению

21

– О милосердный Турахон, неужели моему греху никогда не будет искупления? – послышались близкие вопли, и в гробницу вполз одноглазый. Голова его была серой от пыли, плоское лицо разодрано в кровь, он упал грудью на камень и затих.

Ходжа Насреддин вышел, оставив его наедине с Турахоном.

Прошел час, второй. Одноглазый не выходил из гробницы. Ходжа Насреддин терпеливо ждал, сидя на ветхом, истертом коврике в тени карагача и беседуя со стариком хранителем о дервишизме и его преимуществах перед всяким иным образом жизни.

– Ничего не иметь, ничего не желать, ни к чему не стремиться, ничего не бояться, а меньше всего – телесной смерти, – говорил старик. – Как иначе можно жить в этом скорбном мире, где ложь громоздится на ложь, где все клянутся, что хотят помочь друг другу, но помогают только умирать.

– Это не жизнь, а бесплотная тень ее, – возражал Ходжа Насреддин. – Жизнь – это битва, а не погребение себя заживо.

– Что касается внешней телесной жизни, то слова твои, путник, вполне справедливы, – отозвался старик. – Но ведь есть еще и внутренняя, духовная жизнь – единственное наше достояние, над которым не властен никто. Человек должен выбирать между пожизненным рабством и свободой, что достижима лишь во внутренней жизни и только ценой величайшего отречения от телесных благ.

– Ты нашел ее?

– Да, нашел. С тех пор как я отказался от всего излишнего – я не лгу, не раболепствую, не пресмыкаюсь, ибо не имею ничего, что могли бы у меня отнять. Разве мою старческую телесную жизнь? Пусть возьмут; говоря по правде, я не очень ею дорожу… Вот гробница Турахона; муллы не любят его, стража преследует его почитателей, но я, как видишь, не боюсь открыто служить ему – вполне бескорыстно, из одного лишь внутреннего влечения.

– Что бескорыстно, я вижу по твоей одежде, – заметил Ходжа Насреддин, указывая на халат старика, неописуемо рваный, пестрящий заплатами, с бахромою внизу – сшитый как будто из тех ленточек, и тряпочек, что висели вокруг на деревьях.

– Я не прошу многого от жизни, – продолжал старик. – Этот рваный халат, глоток воды, кусок ячменной лепешки – вот и все. А моя свобода всегда со мною, ибо она – в душе!

– Не в обиду тебе, почтенный старец, будь сказано, но ведь любой покойник еще свободнее, чем ты, ибо ему вовсе уж ничего не нужно от жизни, даже глотка воды! Но разве путь к свободе это обязательно путь к смерти?

– К смерти? Не знаю… Но к одиночеству – обязательно.

Помолчав, старик закончил со вздохом:

– Я давно одинок…

– Неправда! – отозвался Ходжа Насреддин. – В твоих речах я расслышал и боль за людей и жалость к ним. Твоя жалость будит отголосок во многих сердцах – значит, ты не одинок на земле. Живой человек одиноким не бывает никогда. Люди не одиноки, они едины; в этом – самая глубокая истина нашего совместного бытия!

– Утешительные выдумки! От холода, ветра, дождя люди защищаются стенами, от жестокой правды – различными выдумками. Защищайся, путник, защищайся, ибо правда жизни страшна!

– Защищаться? Нет, почтенный старец, – я не защищаюсь, я нападаю! Везде и всегда я нападаю, в каком бы обличии ни предстало мне земное зло! И если мне суждено пасть в борьбе, никто не скажет, что я уклонялся от боя! И мое оружие перейдет в другие руки – уж я позабочусь об этом!

Горячее слово Ходжи Насреддина было прервано появлением одноглазого из гробницы. Его лицо было тихим и бледным. Пока он умывался у водоема, старик рассказал:

– Каждый год этот несчастный высаживает возле гробницы черенок розы, в надежде, что он примется и это будет знаком прощения. Но до сих пор ни один черенок не принялся. У меня выступают слезы на глазах при виде этого человека; ты правильно угадал во мне жалостливость к людям, о путник! Я освободился от корыстолюбия, тщеславия, зависти, чревоугодия, страха, но от жалости освободиться не могу. Аллах дал мне мягкое сердце, и оно не хочет затвердеть.

Одноглазый в это время занимался своими делами: он достал из-за пазухи завернутый в сырую тряпку черенок и, взрыхлив ножом землю, воткнул его перед входом в гробницу.

– Не примется, – шепнул Ходжа Насреддин старику. – Так не сажают.

– Может быть, и примется, – ответил старик. – Я буду ухаживать за этим черенком, буду поливать его трижды в день.

Ходжа Насреддин заметил слезы, блеснувшие в уголках его старых глаз.

Все дела у гробницы были закончены. Простившись со стариком, наши путники покинули тенистую прохладу карагачевой рощи Турахона.

А Коканд встретил их горячей пылью, давкой и сутолокой у городских ворот. Начинались большие весенние базары, ворота не успевали пропускать всех прибывших. Под городской стеной с наружной стороны гудел пестрый табор с навесами из камышовых циновок, с палатками из конских попон, с харчевнями и чайханами, в которых шла кипучая торговля. Вдоль дороги в неглубоких ямах сидели нищие, такие же сухие и желтые, как безводная земля вокруг, – они казались порожденными этой землей, словно бы вырастали из нее или, наоборот, медленно уходили в ее глубину.

А в стороне, под нестерпимый грохот барабанов, рев медных труб и резкий визг сопелок, изощрялись в своем презренном ремесле шуты, фокусники, заклинатели змей, плясуньи, канатоходцы и прочие развратители мусульманских сердец. Над этим разноязычным скопищем в мутно-белесом небе стояло раскаленное солнце – плоское, тусклое, без лучей; везде была пыль и пыль, – она летела по ветру, скрипела на зубах, лезла в нос, в глаза, в уши.

Великий охотник до всяких зрелищ, Ходжа Насреддин, не теряя времени, с лепешкой в одной руке и с тюбетейкой, полной спелых черешен, в другой, отправился в обход сначала фокусников, а потом – остальных. Он задержался перед темнолицым высохшим стариком с красной чертой на переносице – знаком племени; опустив глаза долу, индус тихонько и жалобно играл на тростниковой свирели, а перед ним раскачивались две змеи – сонные, вялые, до конца покорные звуку его тростника; не отрывая губ от свирели, он уложил обеих змей, каждую отдельно, в две глубокие корзины с плотными крышками, – и только после этого дал отдых своим онемевшим губам; на смену тонкому звуку свирели какой страшный упругий шорох послышался из этих корзин, какое зловещее, леденящее сердце шипение, переходящее в злобный свист!.. А сверху слабо доносилась барабанная дробь: там, на страшной высоте, по тонкому канату скользил с шестом в руках маленький человек, голый до пояса, в широких красных штанах, надуваемых ветром; он приседал и выгибался, подбрасывал и ловил свой шест, исхитряясь при этом еще бить одной рукой в маленький барабан, подвешенный спереди к его поясу; внизу гудела толпа, клубилась пыль, насыщенная запахами пота, навоза и сального чада харчевен – а он один в небесном просторе был товарищем ветру, отделенный от смерти лишь тонкой и зыбкой струной своего каната.

21