Очарованный принц - Страница 94


К оглавлению

94

Созерцание зверя длилось весь день. Его созерцали купцы, ремесленники, приезжие земледельцы, даже многоученые мужи ислама в белых чалмах с подвернутыми концами. Его созерцали до кормления, когда он издавал звуки противные, и после печеночного кормления, когда он уже никаких звуков не издавал, а вылизывался и вычесывал из своей шерсти блох.

Палатка закрылась лишь с барабанами. Старуха подсчитала дневную выручку. Девятнадцать таньга! Первый же день окупил все расходы с лихвой, завтрашний обещал чистую прибыль.

Жизнь старухи волшебно преобразилась. У нее появился даже свой кров, ибо палатка была ее бесспорной собственностью. В палатке и осталась она ночевать. Кот, выпущенный из клетки, ходил с поднятым хвостом по углам, обнюхивая новое жилище.

Маленький Насреддин кричал у палатки еще три дня, затем сказал старухе, что придется кого-то нанять ему взамен, ибо у него есть другие дела по дому. Наняли за три таньга в день одного старика, бывшего муэдзина. Этот кричал хотя и зычно, но слишком тягуче, на молитвенный лад; пришлось купить ему барабан, рокотом которого он и перемежал свои крики для большей приманчивости.

Мальчик не забывал старуху: навещал ее каждую неделю. Встреча всегда бывала радостной для обоих. Старуха уведомляла мальчика о возрастании своего богатства и неизменно предлагала ему половину. И неизменно он отказывался – брал только одну таньга на сласти, чтобы не обидеть ее.

Перед уходом мальчик заглядывал в палатку и созерцал. Кот, ежедневно кормимый печенкой, неузнаваемо раздобрел, вконец обленился и всегда спал на подушке, приобретенной для него. Мальчик открывал клетку и гладил кота, дивясь шелковистости шерсти; кот чуть-чуть приоткрывал один глаз, еле заметно шевелил хвостом и опять погружался в сон.

А к зиме мальчик и старуха расстались: она переселялась в Наманган к своим каким-то цыганским сородичам. Она уезжала на крытой арбе – вот до чего возросло ее богатство! Как плакала она, обнимая на прощание маленького Насреддина! В последний раз мальчик наполнил взор видом зверя, спящего в клетке на подушке, и арба тронулась…

Впоследствии, попав однажды в Шираз, на родину великого Саади, Ходжа Насреддин (к этому времени уже – Ходжа Насреддин!) услышал вдруг на базаре зычные крики глашатая: «Зверь, именуемый кот! Зверь, сидящий в клетке!» С волнением в сердце он поспешил на эти крики и на площади увидел палатку. У входа сидела молодая цыганка – веселая, красивая, в серьгах и бусах; перед ней блестел начищенный медный поднос для денег. А напротив, с другой стороны входа, дремала старуха, уже совсем-совсем дряхлая, перешедшая ту грань земного бытия, за которой для человека сон и явь сливаются неразлучимо… Ходжа Насреддин бросил на поднос большую серебряную рупию – нарочно, чтобы подольше задержаться перед красивой цыганкой, пока она будет набирать сдачу. Она, конечно, все это сразу поняла и набирала сдачу не спеша, медной мелочью, скромно затенив глаза бархатными ресницами, но выдавая себя улыбкой, мерцавшей на розовых свежих губах. Ходжа Насреддин вошел в палатку и увидел кота, – удивительно! – того же самого, одряхлевшего, как и старуха. Ходжа Насреддин поманил кота – он не отозвался, не услышал: верно, оглох от старости.

Выйдя с другой стороны палатки, Ходжа Насреддин опять вернулся ко входу. Молодая цыганка подумала – ради нее, и откровенно засмеялась, блестя зубами. Но к ее великой досаде, недоумению и даже негодованию, Ходжа Насреддин предпочел беседу со старухой. Он склонился к старухе и тихо сказал:

– Здравствуй, бабушка; вспомни Бухару, вспомни базарного мальчика по имени Насреддин…

Старуха встрепенулась, на ее лице мелькнул мгновенный свет, она задохнулась, тихо вскрикнула и вся подалась вперед, ловя дрожащими руками воздух. Но Ходжа Насреддин уже уходил, говоря себе: «Пусть это будет для нее летучий отзвук минувшего, мимолетное, легкое сновидение – перед тем вечным сном, который скоро сомкнет ее очи…» Он оглянулся: старуха все еще не пришла в себя и все ловила, обнимала дрожащими руками воздух, а молодая в безмерном удивлении, в тревоге кидала быстрые взгляды то на старуху, то на толпу, в которой исчез странный посетитель.

Он больше не оглядывался, и базар растворил его в своем пестром многошумном кипении…

Был с ним в детстве еще один случай на бухарском базаре.

Он бродил по рядам. Нестерпимая жара погнала его к водоему. Следом пошла какая-то женщина, наглухо закрытая покрывалом. Он услышал за собою шаги, оглянулся.

– Подожди! – странным голосом сказала женщина и, приблизившись, откинув покрывало, склонилась к нему. Она положила сухие горячие ладони на его щеки, приблизила скорбное исхудалое лицо к его лицу, впилась своими глазами в его глаза, точно хотела что-то перелить из своей души в его душу или, наоборот, выпить. Он смутился – что ей нужно? Ее глаза были черными, большими, влажными от слез.

– Иди! – прошептала она, слегка оттолкнув его. – Да сохранит тебя всемогущий аллах везде и всегда. Иди!..

Она опустила покрывало и быстрыми шагами, словно кем-то преследуемая, ушла в переулок. Он с недоумением смотрел ей вслед, ничего тогда не поняв. Через час, в пестрой сутолоке базара, он уже не помнил об этой женщине. И не вспоминал больше.

Через много лет, будучи уже взрослым, где-то на полпути между Бейрутом и Басрой, ночуя в караван-сарае, он во сне увидел эту женщину – узнал ее лицо, глаза, ее голос: «Да сохранит тебя всемогущий аллах всегда и везде…».

Он проснулся и с похолодевшим сердцем, весь дрожа, и понял, что эта женщина была его настоящая мать. Это была не какая-нибудь произвольная догадка, а точное знание, ясное и непререкаемое, слетевшее к нему неизвестно откуда. Он подумал, что никогда не сказал ей ни одного слова; охваченный великой жалостью и великой любовью к ней, он заплакал, повторяя без конца слова нежности и любви, которые дети говорят матерям. Словно распахнулась дверь в его давно минувшее, самое раннее детство: эти слова сами шли к нему, и он повторял их, целуя темный ночной воздух, уверенный, что она слышит и всем своим материнским сердцем – измученным, но живым – отвечает ему…

94